— Я хотела бы знать… — начала я.
— Тебе больше ничего не надо ни знать, ни хотеть. Просто не придется, — спокойно сказал Бек. — Все, что ты хотела — в прошлом. А то, чего не хотела, теперь будет. У меня нет другого выхода. Жаль, что ты такая же, как и все. Жаль… Но помни, ты не умрешь! Я только освобожу элементы от нудной повинности быть тобой…
Он схватил меня за руку своими сильными пальцами. Я попыталась вырваться, но не тут-то было: смуглая пятерня капитана Фартукова держала меня мертвой хваткой. Золотая змейка ехидно блеснула красными глазками — рубинами и, мне казалось, потекла вокруг его пальца. Так и есть! Она пробралась к моей руке и больно ткнула острой мордочкой возле ногтя. Кошмар какой! Почему же я стою тут и терплю всякие ужасы? Разве я не знаю, что надо делать?
Агафангел! Агафангел!
Я кричала изо всех сил, но ни звука слышно не было. Даже мои губы не шевелились. Я поняла, что опоздала. После того, как проклятая змейка ужалила меня, я не могла ни говорить, ни двигаться. Я погибла… Ведь Бек определенно выразился: он убьет меня, как всех других. Как Лору Роллинг, как Кристину. Я уже ничего не могу сделать. И никто мне не поможет.
Кольцо огненной реки бушевало вовсю, со знакомым мне адским гулом. Стены кухни заволоклись дымом. Под потолком клубился оранжевый мрак, прошитый яркими язычками. Стало нестерпимо жарко. Бек все еще держал меня за руку и глядел в глаза грозно и жалобно, будто укорял, зачем я, дура стоеросовая, не захотела сделаться чертовкой. Он тоже вспотел, кудри слиплись, и рога особенно выступили из черепа. Его пиджак дымился и тлел на плечах. Что до меня, то мои волосы даже постреливали. Одежда, будто живая, бежала по мне, перекашивалась, трещала и свивалась, как паленая бумага. Драгоценности на столе тоже задымились. Под ними расползались мокрые пятна, а сами они кривились и плавились, как пластилиновые. Громадный рубин сбежал с броши жирной клюквенной струйкой, бриллианты помутились, побелели, соединились и напоминали теперь — пополам с золотом — яичницу-болтанку. Бек не обращал на них никакого внимания. Еще бы, ведь он способен наделать такого барахла заново и сколько угодно! Он не выпускал моей руки, и она постепенно немела. Это было больней и мучительней, чем окружающий жар. Я догадывалась, что Бек-Геренний своими пальцами выпивает из меня жизнь — возможно, через ту дырочку, что прокусила мерзкая змейка? Все происходило не так, как с Цецилием, но я понимала, что тоже становлюсь прозрачной, теряю вес, перестаю чувствовать, и даже мысли мои редеют и тают.
— Юлия Присцилла? — вдруг спросил Бек, качнув рогами. Было похоже, что он на минуту забыл, кто я такая и почему мы здесь, зато вспомнил другую Юлию. Лицо его немного расслабилось, но он тут же с усилием сжал мою руку. У меня закружилось голова, с его лица пот побежал маслянистыми ручьями, и тут же золото явственно проступило на его рогах. «Это он из меня золото высосал, — сообразил таки мой хиреющий мозг. — Я читала где-то, что в женщинах золота больше, чем в мужиках, потому-то он и охотится за женщинами. К тому же наверняка в красивых женщинах золота больше, чем в некрасивых… А как же теперь те сережки, что на мне? Они золотые. Растаяли или нет? Кажется, он таким золотом брезгует и хочет только живого?.. Все равно… Меня уже нет…»
Я стояла неподвижно, как статуя, и не могла ни пошевелиться, ни упасть. Жизнь уходила по капле в чужую жадную руку. Страшная тишина была вокруг, только еле слышно потрескивал огонь в круговом ручье, да шуршали клубы густого дыма, да тяжело дышал рядом Бек своими раздутыми красными ноздрями. Потом мне стало казаться, что далеко где-то, за пределами страшного огненного круга, бьется непрестанно еще один звук — внешний, очень знакомый. Я сосредоточилась на нем и наконец узнала: муха гудит и тычется в стекло. Проснулась, должно быть, от жары. Обыкновенная осенняя муха, назойливая и глупая. Нет, почему же глупая? Она пробивается в жизнь, но все равно обречена, как и я теперь. Умрет не сразу. И все-таки умрет. Она видит теперь перед собой толщу воздуха, небо; листья так близко шевелятся, в них тени и свет дрожат и меняются местами от толчков ветра. Ей бы туда! Она ведь не знает, что такое стекло и почему оно неодолимо. Поэтому ей легче, чем мне. Я все знаю. И я тоже глупая муха, забравшаяся за непроницаемую стену. Сколько мне еще о нее биться?.. А потом я буду лежать, иссохшая и тусклая, на подоконнике. И мне будет все равно.
Вдруг я услышала звонок. Такой знакомый! В мою квартиру! Он был глуше, чем обычно, но все же существовал. Кто-то звонил. И я еще, значит, жива! О звони, звони, стучи, ломай дверь — я здесь!
Звонок бренчал все настойчивее. Я понимала, что бессильна пошевелиться, побежать, открыть — но кто-то, возможно, взволнуется, что я не отзываюсь? Поднимет тревогу? Хотя бы Наташка… Надежда — не знаю, последней ли она умирает, но действительно очень живуча. Я убедилась, я узнала, что надежда не символ, не аллегория, а просто маленькая птичка, и потому, когда звонок зазвенел, маленькая птичка дернулась и порхнула в моей груди, и забилась о ребра, и затрепыхалась, и вылетела вздохом. Бек почувствовал неладное и скосил на меня страшные мутные глаза. Он тоже прислушивался и ждал, но не боялся. У него запасены тысячи мерзких уловок, чтобы отвадить любых моих спасителей. Иначе и быть не может. Только Агафангел… и я не могу его позвать! Зачем он поплелся куда-то? Может, он и звонит? Нет. Ему ничего не стоит пройти сквозь любую дверь… Звонки такие длинные, бестолковые… Не Наташка… Не Макс…