Геренний дарил Юлии алмазы, и редкие ткани, и вещицы невероятно тонкой работы. Все знали, что он хочет жениться на ней. Она его все-таки побаивалась, а он твердил, что Цецилий скоро умрет, и Юлия бессмысленно угаснет, если не решится на брак. С тех пор, как из Африки возвратился Геренний, Цецилий, бывший до того в одной поре, вдруг заметно ослабел и стал таять, как воск. Он уже не вставал и почти не говорил. Юлия, почтительная к родственникам, не смела подозревать Геренния, но всевозможными уловками стремилась не подпускать его к сыну. Служанки же впрямую судачили, что он изводит ребенка. Якобы видел кто-то в доме черного аспида, того самого, что заставлял женщин нести алмазы — змей был в спальне Цецилия! Он обвивал руку, или шею, или бедро мальчика там, где ветвятся самые крупные и горячие жилы, и пил кровь, на глазах наливаясь и тучнея. Одежду Цецилия в самом деле нашли однажды рано утром окровавленной. Однако Гермодор — это был лучший врач тогда — сказал, что эта кровь пошла у больного горлом, и при теперешней его слабости он не проживет и двух дней.
Юлия обезумела от горя. Гордость и родовые приличия оставили ее. После обеда она позвала меня в портик, где всегда гуляла в это время, и сказала:
— Дорогой Агафангел, за эти три года я узнала тебя — ты добрый, умный мальчик. Больше мне не к кому обратиться… Дядя (Геренний приходился ее мужу троюродным дядей) непонятный, ужасный человек!.. Родня только и ждет наследства Цецилия, ей все равно… Я — увы! — знаю теперь, что мой мальчик обречен смерти. Я и сама скоро умру — я знаю, я чувствую. Я наконец решилась… Ты знаешь, какие слухи ходят про дядю. Я не верила им, моя добропорядочность не позволяла. Она не позволяет и сейчас сомневаться или клеветать, но разве не позволяет знать?.. Заклинаю тебя всеми богами, Агафангел, выведай любым способом, вправду ли Геренний творит недолжное и изводит моего Цицилия? Со мной ведь только женщины, а они болтливы, неразумны, жадны, лукавы. Я не могу им довериться, да они и не смогут ничего. Пойди и узнай правду, какова бы она ни была. Если Геренний сделал моему мальчику зло, я убью его и уже тогда умру. Если он невинен — пойду за него. Я одна на целом свете, и в эту минуту некому за меня заступиться, кроме как мальчику — рабу!
Она заплакала. Я и сам готов был плакать. Я ее любил не как хозяйку, а как сестру, так она была добра и баловала меня. Я любил несчастного Цецилия. Геренний был мне необыкновенно противен с его первого появления в доме Юлии. Я тут же поклялся жизнью — ведь это все, что было у меня своего — что сделаю, как она просит.
— Я не останусь неблагодарной, даже если твоя весть будет дурной, — сказала Юлия Присцилла. — Я дала тебе свободу в своем завещании, но завтра же утром, если ты останешься жив (если Геренний не застанет тебя и не убьет), я объявлю тебя свободным.
Вы, Юлия, не можете понять, что значило для меня это обещание — то, что для Юлии Присциллы будет стоить завтра лишь трех слов! Перед глазами у меня потемнело, и я опрометью бросился на улицу, зачем — не знаю. В этот полуденный час вокруг не было ни души. Солнце жгло нестерпимо, и даже мои жесткие пятки не выносили прикосновения разогретой мостовой. Я прыгал по камням, как капля воды по раскаленной сковородке, и торопился поскорее добраться до узенькой блеклой тени, которая была для меня, как прохладная лужица, где я долго отходил и блаженствовал. Дело было в Альсии, в Этрурии. Римское лето тяжело лихорадками, Юлия же берегла Цецилия и увозила сына на это время в здоровые места. Городок был небольшой, и я скоро добрался до задворок вилл средней руки. Здесь было больше тени и зелени. Я полз под кустами, перепрыгивал через кучи мусора, нырял в траву — суетился и не мог прийти в себя от возбуждения, радости и ужаса, всего разом. Мое сердце колотилось и не давало ногам покоя. Наконец я вбежал на высокий холм, забился под только что отцветшиий жасминовый куст (вся трава вокруг была усеяна его жухлыми, но еще пахучими цветками) и лег лицом вниз. Я знал, что предстоящая ночь — главная в моей жизни. Буду ли я жить, и жить свободным человеком, или умру, решится через несколько часов.
Вдруг чья-то рука легла мне на плечо. Я вздрогнул и поднял голову. Надо мною на корточки присела женщина необыкновенного роста. Я к тому времени многое узнал и повидал и в Сирии, и в Италии и сразу понял, что эта женщина не нашего смертного рода. Если б она встала, то коснулась бы затылком самого высокого дерева в Альсии. Но она присела и заглянула мне в лицо. Легкое покрывало лилового цвета — такие я видел на самых богатых матронах — затеняло ей глаза. Ветра не было, но ткань так была тонка, что колебалась и трепетала от дыхания. Лицо женщины было чрезвычайно красиво. Даже статуи не всегда имеют такие прекрасные и гладкие лица.
— Поднимись! — сказала женщина. — Не лежи в пыли, а смотри вперед!
Она указала вниз. С вершины холма, где мы сидели, вилла Геренния была видна, как на ладони. Сама судьба, значит, вела меня сюда! Как иначе мог я узнать устройство незнакомого двора и дома, куда меня никогда не пустили бы на порог? Геренний презирал меня, говорил, что я ничему не научил Цицилия, и советовал Юлии продать меня в какую-нибудь школу.
— Посмотри на ту дверь, — сказала женщина и, взяв мою голову за виски, повернула влево, — она ведет на задний двор. Видишь?
Я видел. Народу на этом дворе хватало: какая-то старуха расстилала сушить на тряпках зелень, чернокожие рабы грелись на солнышке. Их тела сверкали, как металлические. Дверь я запомнил. Еще запомнил, как на задний двор пройти из сада.