Прошлой осенью в аду - Страница 42


К оглавлению

42

— Я выбрала то, что мне по средствам, — огрызнулась я.

— Уловки женской скупости! Ты тратишься только на тряпки, как императрица Жозефина. Ведь тебе, Юлия, по средствам мрамор. Каристский мрамор — нежный, зеленоватый, чуть прозрачный — ровно настолько прозрачный, что ловишь себя на мысли: он лишь кажется прозрачным оттого, что так прохладен. А? Он прохладен?

Он провел по мрамору костлявой рукой.

— Прекрасно полирован, да? Вот эта легкая муть, как бы соринки — знак благородства. Фальшивое либо пестро, либо чересчур однородно. Не надо, Юлия, увлекаться пластиками, акрилом и синтепоном. Все это грубо, противно на ощупь и невероятно зловонно, когда горит. Ведь даже пепел должен быть благороден. То есть серебрист и нежен. Никак не вонюч! Сядем-ка здесь, подальше от пластика…

Этот мрамор — ума не приложу, откуда он взялся? Ничего подобного не было никогда на моей кухне. Некоторое время маячил еще сбоку и мой чайник, и мои кастрюли, и палевый мой круглый плафон матового стекла (Седельников, когда хотел меня позлить, называл его мочевым пузырем), но скоро благородный мрамор затмил и оттеснил куда-то эти вульгарные предметы, и мы уже сидели с Беком на широких ступенях. Только вот где сидели? Сначала я решила, что мы в краеведческом музее, потому что в нашем городе нигде больше этаких мраморных ступенек не сыщешь. Но музейная лестница круче, и вид у нее почти такой же общественный, как у презираемой Беком диетической столовой. Я также припомнила, что в музее над лестницей картины висят. Бывая с учениками на экскурсиях, я много раз пыталась эти картины разглядеть. Они так искусно повешены, что только лоснятся и отливают на свету, а медные этикетки под ними так малы и далеки, что я до сих пор не знаю, какие это картины и что на них изображено. Да и к чему говорить про картины, если их рядом с Беком и близко не было. Было только небо — летнее, теплое и светлое. Такое невозможно в сентябре. Как и из чего Бек его соорудил? Мне только минуту жалко было рассеявшихся, пропавших неизвестно куда чайника с плафоном — безобразных, но родных. Небо меня озадачило. Откуда Бек прознал, что я люблю лето? Слишком люблю, и именно люблю такое небо и такую тишину, и чтобы у щек тихо веяли теплые воздушные струйки с запахом травы, горячей земли и опавших фруктов. Именно такие длинные дни люблю, люблю долгие неяркие закаты, ясные тени, круглые пятна солнца в листве. Люблю, чтобы тучи серых кузнечиков бесшумным фонтаном вспархивали из-под ног и тут же прятались в траве. Люблю слушать непонятный слабый шум, и песок, и зуд мириад невидимых существ, которые дышат и живут где-то вокруг меня, и я их не вижу и не знаю. Чьи это неясные голоса, и плач, и смех?

Я не могла оторвать глаз от сотворенного Беком неба, а сквозь небо начала проступать уже какая-то картина: круглые кроны деревьев, тени под ними, холмы, плохо различимый в зелени белый дом, дорога. Все было будто знакомое, но я не могла вполне ничего рассмотреть — и не могла насмотреться. Нельзя было насмотреться, как нельзя надышаться ни перед смертью, ни вообще никогда.

— Я говорил, Юлия, что ты будешь со мной, — самодовольно заявил Бек. — Ты ведь рождена для иной жизни. Бежать в школу, толкаться с головной болью в троллейбусе, слушать декламацию Гультяева… Фу! А еще беременная Вихорцева… Не ходи к ним больше.

На Гарри Ивановиче не было уже ни черного пиджака из синтетики, ни узких брючек. Он вообще был не в привычном черном. Бурые с пурпурным одежды скрывали теперь его худобу и козлиные, я уверена, ноги. Лицо его стало моложе и мягче, а руки в кольцах глаже. Но пел он все то же:

— Я не могу без красивой женщины. Война, политика, религия даже, искусство даже обойдутся без женщины. Но магия! Я уперся, Юлия, в стену, и чтоб сквозь нее пробиться, мне нужен инструмент — не железо, не камень, всего лишь твоя душа. Тебе на так называемом этом свете делать нечего — грубые заботы, болезни, дураки. Скорая старость и смерть заберут тебя, как и всех прочих, в свою зловонную общую яму. А стать бессмертной, всегда молодой? Не чувствующей тяжести недужного тела? Надо только захотеть! И знать. Я знаю много, мне теперь ты нужна, нужна твоя стихийная энергия, интуиция, чуткость. Ты нежна и изменчива, как перламутр, ты решительна и поэтична, у тебя бешеное воображение. И потом, ты глуповата. Я-то мудр и сведущ, поэтому нужно добавить обязательно немного глупости, как пол-ложечки сахару в суп. Не обижайся! Если б не твоя глупость, я никогда не обратил бы на тебя внимания.

— Все! Я поняла! — вскричала я. — Значит, я должна стать ведьмой? Этакой кудластой стервой, которая совокупляется с козлами и чертями? И у меня вырастет хвост?

Я была вне себя от злости. Первое очарование ясного неба, расстилавшегося то ли передо мной, то ли во мне, прошло. К тому же раздражало, что я никак не могла разглядеть дорогу и белый домик. Даже, казалось, чем больше я на них смотрела, тем они становились смутнее и призрачнее. Обман, все обман!

— До чего вульгарные представления! — сморщился Бек. — Так и прет из тебя училка и программа средней школы. Ну, посмотри на меня! Похож ли я на черта?

— Похожи! Как раз похожи! У вас ноги козлиные, я сама видела. Даже репьи к ним пристали.

— Что ты городишь, Юлия! Где же козлиные? — не согласился Гарри Иванович и выпростал из буро-пурпурных складок левую ногу — голую, белоснежную, идеальной формы. Он покрутил ею в воздухе и даже пошевелил пальцами с жемчужными розовыми ногтями.

— Это не ваша нога, — запротестовала я. — Вы — зрелый мужчина, руки вон какие волосатые. А эта нога скорее бабская.

42